ТВОРЧЕСТВО ПСИХОТЕРАПЕВТОВ
А.А. Филозоп
МАЯЧКИ МОЕЙ ПАМЯТИ
Филозоп Александр Анатольевич, кандидат психологических наук, доцент, практический психолог. г. Воронеж., e-mail: .
Последняя правда, что мир существует
таким прекрасным, каким видели его
детьми и влюбленными.
Все остальное делают болезни и бедность.
Михаил Пришвин, «Незабудки».
Мне четыре с половиной года. Евпатория. Вечереет. Мы стоим с отцом на набережной у парапета. Я всматриваюсь в ярко светящуюся точку на противоположной стороне залива. Маленький огонек, словно одинокая звезда, спустившаяся с неба на землю — уютно расположилась на вершине скалы и задремала.
— Что это, папа?
— Это, сынок, маяк. Он помогает кораблям не сбиться с правильного курса, когда на море шторм или буря. Даже если сломается компас, корабль будет идти на свет маяка и сможет вернуться домой.
Ответ отца будоражит мое воображение. Как завороженный я смотрю на свет исходящий от далекой башни, которую отец назвал маяком. Я представляю себе шхуны с гордо взмывшими вверх парусами, пароходы, с тянущимися вслед облачками дыма над верхней палубой, ракетные крейсеры и маленькие рыбацкие лодки, уверенно плывущие на свет маяка и только благодаря нему не затерявшиеся в бескрайних морских просторах и причалившие к родному берегу.
Лет в семь, из статьи в Советской энциклопедии я узнал, что маяки устанавливают не только на скалах, но и отмелях, в устье рек. Их оборудуют светооптической системой и другими средствами сигнализации, например сиреной или специальными радиотехническими устройствами. А, приближаясь к своему тридцатилетию, я понял — у каждого человека есть собственные маячки памяти — воспоминания, которые служат незаменимым «навигационным» ориентиром, освещающим извилистые маршруты нашей жизни и выводящие к родному берегу. Маячки загораются в детстве...
Тропинка воспоминаний петляет между стеснившимися в два ряда стволами молодых березок, укутанных не запыленным городским смогом зеленью клейких на ощупь листочков, где двенадцатилетний мальчишка, вдыхая полной грудью майский воздух беззаботной школьной поры, крутит педали старенького отцовского велосипеда «Украина»…
В шестом классе я впервые задумался о смысле жизни, окончательно расстался с детской мечтой, навеянной романом В.А. Каверина «Два капитана», стать полярным летчиком и испытал чувство наивной первой влюбленности. Даша, так звали черноволосую девчонку, мою одноклассницу с большими распахнутыми навстречу карими глазами, — мою «Прекрасную даму», тайную безответную любовь. Я вижу ее в синей школьной форме, в белом кружевном фартуке, с пионерским галстуком смеющуюся над моей на редкость удачной шуткой за несколько минут до начала урока русского языка. Мы сидим за одной партой (вторая от учителя по центральному ряду), я счастлив, что она смеется и разговаривает со мной. И впереди еще целых сорок пять минут счастья. Пока продолжается урок, на «законных» основаниях я могу быть с нею рядом, слышать ее дыхание, нечаянно коснуться ее руки, потянувшись за карандашом в пенале…
Она так и не узнала о моих чувствах, думаю, конечно же, догадывалась, но преодолеть свою застенчивость и страх я не смог в течение всего учебного года и на признание в любви так и не решился. После летних каникул, классный руководитель, рассадил нас. Моим соседом по парте теперь оказался рыжий, густо усыпанный веснушками, коротко остриженный круглолицей Коля — объект насмешек большинства моих одноклассников, впоследствии ставший моим другом на все оставшиеся школьные годы. Я поделился с ним своей тайной. Он с видом «знатока» — Дон Жуана сказал, что Даша девочка не для меня, привел какие-то аргументы в подтверждение своего мнения и посоветовал ее «выкинуть из головы». Вскоре все так и произошло. Правда, в восьмом классе меня выбрали в пионерский актив школы, и я оказался с нею рядом в одном «Орлянском кругу», держал Дашу за талию. Сбивчиво, но громко я пел с другими товарищами «Взвейтесь кострами синие ночи», а обида и досада на себя за то, что так и не сделал ни одной попытки рассказать ей о своей любви, щемящей болью, бередили душу.
…Я жму на педали, встречный теплый майский ветерок взъерошивает волосы и мой двухколесный друг увозит меня все дальше и дальше.
Мне пять с половиной лет. После перенесенного гриппа я стал ощущать нарастающую «слабость» в ногах, а в скором времени мышцы левой ноги настолько одряблели, что я стал с трудом передвигаться даже на небольшие расстояния. В памяти, словно в калейдоскопе, мелькают нескончаемые походы по врачам: деловито холодные расспросы доцентов и профессоров в белых халатах, как правило, заканчивающиеся многозначительным «так-так», растерянные родители, мамины слезы украдкой. Корифеи медицины никак не могли мне поставить точный диагноз, а тем временем мышцы ног слабели и слабели, и участковый невропатолог, женщина средних лет не желающая слышать никаких возражений от родителей маленьких пациентов, предложила оформлять документы на инвалидность. Мама не смогла смириться, что ее сын неизлечимо болен, уволилась с работы и все ее душевные силы и скромные сбережения семьи были направлены на решение одной задачи — поставить меня на ноги — в прямом и переносном смысле.
Массаж — один сеанс на дому три рубля, каждый курс десять посещений специалиста. Лечебная физкультура, внутримышечные инъекции…
Ловким движением рук отец открывает крышку стерилизатора, из которого валит пар, как из самовара. Извлекает пинцет, затем захватывает им шприц, иглу. Еще несколько точных привычных движений (отец по профессии врач-терапевт) и все готово для очередной «экзекуции». Инъекции болезненные, хочется плакать и кричать, но папа и мама вторят друг другу: «Потерпи, сынок. Мужчины не плачут». Я сглатываю слезы и получаю в «награду» конфету «Тузик» или «Красная шапочка».
«Повесть о настоящем человеке» Бориса Полевого стала для меня своего рода психотерапевтом, укрепляющим веру в успех лечения и закаляющим от природы дефензивные черты характера. Мама зачитывала мне, по нескольку раз подряд те места из книги, где Алексей Мересьев тяжело раненный, преодолевая боль и усталость несколько суток ползком под покровом ночи пробирался к линии фронта, за которой располагались соединения Красной Армии. Моя болезнь, казалась по сравнению с подвигом советского летчика нелепым недоразумением, чем-то вроде укуса пчелы. Какое-то время после удаления жала, часть тела, атакованная крылатым насекомым испытывает дискомфорт, требуется элементарное медицинское вмешательство, но уже через неделю «пациент» забывает о случившимся и живет как прежде.
Когда при очередном походе в поликлинику я замедлял шаг, начинал носками туфель «шлифовать» тротуарную дорожку или вовсе падал, пачкая брюки или даже сбивая колени до ноющих ссадин плачущим голосом говоря маме о том, что дальше идти не могу, она вновь напоминала мне о главном герое повести Бориса Полевого. Мересьев, после ампутации обеих нижних конечностей, на протезах вместо ног не только научился искусно танцевать вальс, но и смог вернуться в эскадрилью летчиков истребителей, беспощадно уничтожая вражеские самолеты до последнего дня войны. В моем воображении возникал образ коренастого молодого мужчины в летной военной куртке и шлеме. Он ласковым и одновременно настойчивым голосом всякий раз произносил одни и те же слова: «Вставай, сынок и иди. Ты сможешь». Я вставал и шел, падал и снова вставал…
В восьмом классе меня впервые вызвали в военный комиссариат для прохождения медицинской комиссии. Помню удивление врачей, которые, тщательно осмотрев меня и ознакомившись с выпиской из истории болезни, никак не могли принять согласованного решения. Как следует поступить с юношей астенического телосложения, стоящего перед ними — с одной стороны, он тренируется в спортивной секции «Боевое самбо» и в пятнадцать лет совершил три прыжка с парашютом, а с другой, — имеет в анамнезе диагноз, не позволяющий ему сделать ничего подобного. Меня вежливо попросили подождать в коридоре и после длительного и громкого обсуждения моей персоны торжественно объявили: «Годен к строевой службе».
…«Слепой» дождик, из единственной тучки на прозрачно голубом майском небе заставляет меня съехать с дороги и укрыться под могучими ветвями корабельной сосны, словно сошедшей с картины Ивана Шишкина, поодаль от березового царства. Шуршание березняка листьями, умытыми дождем, напоминает мне задушевное перешептывание влюбленных. Через несколько минут от тучки не остается и следа. На ее месте вспыхивает радуга, отражаясь неисчислимым количеством капель-алмазов рассыпанных по кронам деревьев, лепесткам «пастушьей сумки», кустам крапивы и пробивающимся к солнцу ландышам. Я выкатываю велосипед обратно на свою извилистую тропинку, нажимаю на педали, и мчусь все дальше и дальше, постепенно ускоряя мелькание теснившихся по обе стороны рядов молодых березок.
Вся семья собралась за круглым обеденным столом: дедушка, бабушка, папа, мама, старшая сестра и я. Впервые мой дед поднимает бокал вина, в мою честь — сегодня меня приняли в октябрята. Я не помню, что он говорил при этом, — в конце торжественной речи он вручает мне свою ручку, чернильную ручку с закрытым пером. Я счастлив. Пожалуй, это самый дорогой подарок в моей жизни. Через две недели дедушка простудился, проболел три дня и умер.
Будучи еще несмышленым ребенком, я любил наблюдать за дедом. Например, как он внимательно просматривает свежие газеты: «Правду», «Известия» или «Коммуну», что-то выделяя в тексте аккуратно заточенным карандашом, делая пометки на полях. Или как он бреется, предварительно густо нанеся помазком на щеки, подбородок и шею мыльную пену, размеренными точными движениями руки, удаляет седые щетинки острым лезвием, отбрасывающим на потолок солнечные блики. Я боялся и уважал деда одновременно. Строгий, но справедливый. Широкоплечий, высокого роста, с зачесанными седыми волосами на затылок, в свои восемьдесят три года, не смотря на старческую сутулость, дедушка не утратил былой привлекательности и выглядел гораздо моложе паспортного возраста. Для него не было ничего не возможного, так я думал в детстве: починить назойливо подкапывающий кран в ванной, обстоятельно обсудить с моими родителями международную политическую ситуацию, «по науке» прорастить семена и выходить на приусадебном участке редкий сорт помидоров или баклажанов, наизусть прочитать стихотворение Н.А. Некрасова, поиграть со мной в кубики или лото. Он имел непререкаемым авторитет и обладал правом вето на все решения, принимаемые на семейном совете. С моей бабушкой в любви и согласии дед прожил более шестидесяти лет. Вижу как он, ласково обняв бабушку за плечи, целый день хлопочущую по домашнему хозяйству тихо говорит: «Шура, пойди отдохни, ты устала». И услышав в ответ возражения, мол, осталось пустячное дело — вымыть посуду после ужина, идет вместе с бабушкой на кухню принимать в свои могучие руки чистые тарелки, насухо вытирает их полотенцем, переброшенным через плечо, и выставляет на сушилку, каждую на свое место. В детстве мне казалось, что когда я стану взрослым, обязательно буду походить на деда и сохраню подаренную им чернильную ручку с закрытым пером. Но от деда у меня ничего не осталось, лишь только воспоминания, негасимыми маячками, мерцающими в памяти.
…Я жму на педали и бормочу себе под нос, песню Александра Барыкина на стихи Николая Рубцова «Я буду долго гнать велосипед…», навязчиво звучащую последние полгода из радиоприемников и с экрана телевизоров, путая слова и переставляя куплеты. А тропинка то спускаясь, то забегая на пригорки вьется и вьется пестрой лентой все дальше вперед и трудно уже поверить, что есть у нее начало и неизбежен ее конец.
Когда мне исполнилось четырнадцать, отец купил мне шестиструнную гитару. Это событие свело меня с Сашей, сыном коллеги моей мамы, любезно согласившимся научить меня элементарным приемам игры на популярном у подростков музыкальном инструменте. Грыжа позвоночника, которую врачи своевременно не смогли выявить, приковала Сашу с детства к инвалидной коляске. Его родители делали все, чтобы их сын не чувствовал себя неполноценным в свои семнадцать лет из-за болезни уже не поддающейся никакому лечению. Саша освоил английский язык, компьютер, мог с «листа» сыграть на гитаре сложный менуэт Антонио Вивальди, прочитал несколько сотен книг, умея увлеченно и интересно часами рассказывать о полюбившихся литературных персонажах и авторах. Единственно, что ему не хватало, так это друга, с которым можно было поговорить обо всем этом, поделиться сокровенными мыслями и переживаниями, успехами и неудачами, горестями и радостями. И таким другом в скором времени, после нашей первой встречи для Саши стал я.
Я еще неловко держу гитару, и пальцы левой руки с трудом становятся в нужную позицию для того, чтобы извлечь желаемый аккорд. Тихим неуверенным голосом скорее я проговариваю, чем напеваю слова песни собственного сочинения в ритме вальса. Достаточно уверенно сыграв финальный ля-минор, я с нетерпением жду реакции друга. Предвижу самое худшее: шквал заслуженной критики — тривиальные стихи, банальный мотив, скверное вокальное и инструментальное исполнение. Но чудо — Саше нравиться мой бардовский дебют! И с этого момента возникает наш творческий союз: я сочиняю музыку и стихи, Саша пишет аранжировки для двух гитар, треугольника и маракас. Он — соло гитара, бек-вокал, а также ответственный за все остальные привлекаемые нами музыкальные инструменты, для достижения оригинального звучания наших песен. На меня возлагается задача ритм-гитариста и вокальное исполнение. Наш самодеятельный дуэт просуществовал шесть лет. За это время мы записали на аудиокассеты, при помощи старенького магнитофона «Радиотехника» и двух микрофонов, не менее трех десятков песен, преподнося их в качестве скромного подарка самым близким нам людям. Незамысловатые слова, положенные мной на музыку, отражали типичные душевные коллизии взрослеющего подростка: открытие своего «Я», размышления о смысле жизни и своем месте в мире, смерти, дружбе, предательстве, верности, долге. А также хотелось выразить нарастающую жажду любить и быть любимым тем самым еще не встреченным, но с первого взгляда, конечно же, узнаваемым прелестным созданием женского пола небесной чистоты. Наш творческий и дружеский союз стал для Саши особым пространством, где он мог пережить все то, что ему не удавалось осуществить в реальной жизни. Пока я учился в школе, мы виделись с ним почти каждую неделю. Если по каким-либо причинам запланированная встреча не могла состояться, например, из-за досадной простуды одного из нас, Саша по-детски огорчался и скучал. По нескольку раз в день прослушивал наше песенное творчество, записанное на магнитную ленту.
После моего поступления в институт, мы стали с ним видеться все реже и реже. Помню, как однажды его отец напомнил мне давно избитую, но от этого не переставшую быть верной фразу из «Маленького принца» Антуана де Сент-Экзюпери: «Ты навсегда в ответе за всех, кого приручил». На втором курсе института я женился и почему-то даже не сказал Саше о своем браке. Гораздо позже я узнал от Раисы Васильевны (его мамы), что он тоже был влюблен — трепетно нежно и безнадежно в тринадцатилетнюю девочку, дочку соседей по даче. Я почти уже ничего не сочинял, пожалуй, только крохотные стихотворные наброски-однодневки, которые стыдился показать своему другу и наш творческий союз с ним незаметно распался. А он по-прежнему терпеливо ждал и надеялся на продолжение наших дружеских встреч.
В одно октябрьское утро, как обычно позавтракав и немного поработав за компьютером над очередной статьей для какой-то малотиражной газеты (Саша заочно учился на факультете журналистики в университете) он выбросился из окна своей комнаты на втором этаже, разбив стекло гитарой. Когда подъехала машина «скорой помощи» он находился в сознании. Умер Саша вечером того же дня. Родители не нашли ни предсмертной записки, вообще ничего, что объяснило бы его намерение уйти из жизни. Вопросы «Зачем?» и «Почему?» так и остались навсегда без ответа в отзвуке лопнувшей гитарной струны. Накануне, за день до самоубийства, я хотел с ним встретиться. Нет, предчувствия трагедии не было, просто очень хотелось его увидеть. Но я так и не решился прийти тогда к нему, только спустя полгода, но уже к его могиле, на тихом сельском кладбище, в двухстах километрах от города, на родине его бабушки.
Приветливый добрый взгляд, черные, аккуратно подстриженные усики, едва заметная улыбка на губах. Он навечно остался двадцати трех летним парнем. Глядя на его открытое, несколько по-детски наивное лицо на мраморном надгробье, я сказал ему лишь шесть слов, которые он уже не мог услышать: «Здравствуй. Вот я и пришел. Прости…». Чувство вины, тоска, боль раздирали душу, казалось еще мгновение — разрыдаюсь, за кричу… Но я стоял как окаменевший, держа в руках гвоздики и молчал. Вдруг пошел дождь. Тихий, теплый еле-еле уловимый. Словно заплакала сама природа или Сашина душа каплями весеннего дождя прилетела ко мне на свидание. Когда я вышел за кладбищенские ворота, тучи на небе рассеялись, и вновь выглянуло солнце. Что это совпадение? Или быть может, я получил прощение? Я до сих пор не знаю.
Сашина гитара хранится у меня в доме, лопнувшую струну я давно заменил, а трещина на обечайке негасимым маячком напоминает мне о друге моей юности. И если в круговерти нескончаемых дел и забот, среди друзей, родных и близких мне людей, я все же чувствую себя одиноким, я беру в руки гитару и негромко напеваю самые любимые наши с ним песни и становится легче. Нет, я ошибаюсь, наш творческий, дружеский союз не распался. И был прав Юрий Визбор, написавший однажды такие слова: «…сама по себе не играет гитара, а дана человеку, как голос души».
…Я останавливаюсь и откатываю велосипед в сторону, чтобы пропустить проезжающую мне на встречу колонну велосипедистов в спортивной форме, стремительно гуськом следующих друг за другом. У меня в запасе есть еще пара часов до школы, тем более первый урок физики, сегодня не состоится — заболела учительница, так что еще успею и пообедать не спеша, прежде чем пойду «грызть» гранит науки. От мысли, что у меня еще уйма свободного времени, настроение заметно повышается. Я задорно возвращаю своего двух колесного коня на тропинку и продолжаю путь.
В семнадцать лет меня посетила та самая юношеская любовь, оставляющая не стираемый временем след светлой грусти в душе каждого человека, не пережив которую мальчик не может стать зрелым мужчиной, а девушка ощутить себя ее величеством Женщиной. Непримиримая борьба идеализированно возвышенных чувств и бурлящих, как в адовом котле, плотских желаний, захлестнула меня, приоткрыв запретную доныне дверь в мир романтических страстей и поэзию женского пола. Ее звали Оля.
Мы гуляли до поздней ночи по парку, с символичным для влюбленных названием «Алые паруса». На прощание я целовал ей руку. Называл «сударыня», в ответ ловя ее игривую улыбку. С упоением декламировал стихи: лермонтовское «И скучно и грустно…», Константина Бальмонта — «Быть может, когда ты уйдешь от меня…», «Среди миров…» — Иннокентия Анненского. Я пытался блистать в ее глазах своей эрудицией и физической силой, быть остроумным, надежным и щедрым.
Озябшими пальцами я кручу диск телефона-автомата, набирая шесть цифр заветного номера. Двух копеечная монета проваливается, но в трубке сквозь треск и шум, слышатся короткие гудки. «О, черт!» В запасе только две монетки. Переминаясь с ноги на ногу, потираю руки, согревая ладони, терпеливо жду. Новая попытка. Длинные гудки: первый, второй, третий, четвертый… «Неужели нет дома» — молнией отчаяния проносится в моей голове. «Алло», — ее голос! «Привет, это я». И декабрьский мороз мне уже нипочем — я слышу ее звонкий девичьей голос, дыхание, окутывающее теплотой незаметно коченеющее под курткой тело и я беспредельно счастлив.
Романтика шекспировских страстей пьянит и кружит голову, подобно игристому вину, когда тебе семнадцать лет. Мурашками по коже первых поцелуев, неловких объятий и прикосновений, наивными клятвами: «любить до смертного одра». К двадцати годам сладостный дурман рассеивается и мы готовы встретить настоящее зрелое чувство, а если нет, наступает мучительное похмелье — аддикция отношений или бессмысленная гонка за тенями покинувшей нас юности, или пустота, сомнения, одиночество, что угодно, но только не любовь.
Через два месяца Оля познакомилась с парнем, за которого в восемнадцать лет вышла замуж, а через год рассталась с ним навсегда. Потом новое замужество, снова развод. От второго брака осталась дочь, от мимолетного юношеского увлечения — аудиокассета с нашими с Сашей песнями и, пожалуй, больше ничего. Я еще некоторое время звонил ей. Оля называла меня единственным другом, умеющим слушать и способным понять ее без лишних слов, даже находясь далеко — на другом конце телефонного провода. А следующей весной я встретил девушку и вместе мы прожили пятнадцать лет.
…Из поодаль растущего сосняка доносится голос кукушки и размеренный глухой стук дятла. Я останавливаюсь. «Кукушка, кукушка, скажи, сколько мне лет осталось жить?». И лесная птица, словно согласившись выполнить шуточную просьбу двенадцатилетнего мальчишки, начинает свое «пророчество». «Ку-ку, ку-ку, ку-ку…», — «три, четыре, пять, шесть…», шепотом повторяю я, вслед за ней, но, досчитав до десяти, кукушка умолкает. Несколько секунд, затаив дыхание, я жду. Слышно лишь глухое постукивание дятла по сухому сосновому стволу, шуршание листьев молодых березок, овеваемых теплым майским ветерком и как, учащенно бьется мое сердце. Кукушка улетела. И я нарочито веселым голосом, приложив ладони ко рту, кричу ей, пробужденному от зимней спячки лесу, неугомонному труженику-дятлу, облакам на небе и, наверно, самому себе: «Глупости, я про-жи-ву сто лет!». Перекидываю ногу через раму и, раскручивая педали велосипеда, постепенно набираю ход.
Мне двадцать пять лет. Ночь. Я лежу на реанимационной койке в одной из московских клиник и жду, когда за окном наступит рассвет. Ноющая боль в грудной клетке, является неоспоримым доказательством, того, что я жив. Если перефразировать знаменитое изречение Рене Декарта, то нынешнее мое состояние можно описать следующей формулой: мне больно, значит, я существую. Физическая боль, приглушенная действием парамидола — это главное связующие звено между бытием моего сознания и бытием моего тела. Странно, что не хочется спать… Операция прошла успешно и сегодня, спустя вторые сутки пребывания в реанимационном отделении, меня ближе к обеду должны перевести в общую палату, так сказал Василий Дмитриевич — хирург — мой лечащий врач. Небо за окном постепенно становится серым. Я теряюсь в догадках, который сейчас час. Мне кажется, что в середине июня, светать начинает уже около трех часов после полуночи, хотя, может быть, я ошибаюсь. Я закрываю глаза. Удивительно, но все мое существо переполняет невероятная жажда жизни. Мне и не страшно и не одиноко, среди обезличенных спящих тел-соседей по реанимационной палате. Слева от моей койки, погруженное в медикаментозный сон распластано неподвижное тело женщины средних лет, после полосной операции на брюшной полости. Перед моей койкой — тело мужчины, вчера грубо и цинично бранившее медицинский персонал, требующее дополнительных болеутоляющих инъекций, а в настоящий момент, напоминающее мне манекен, кем-то брошенный и забытый. В палате есть еще двое пациентов — тело девушки семнадцати-восемнадцати лет и тело пожилого мужчины, но месторасположение моей койки не позволяет их хорошо рассмотреть. Наверно нынешняя ночь самая длинная в моей жизни. С кем мне хотелось бы поговорить? С мамой? Нет. С отцом? Пожалуй, тоже нет. С женой? Вряд ли. С бабушкой…
Она умерла четырнадцать лет назад. Бабушка Шура — мудрая и добрая. Седые, поредевшие под гнетом времени волосы собраны в аккуратный пучок на затылке. Лицо исчерчено узором глубоких старческих морщинок, а взгляд по-прежнему уверенный и умиротворенно-спокойный. Я любил слушать бабушкины воспоминания о дореволюционной России, о своем прадеде инженере, по выходным и праздничным дням, играющим в кругу семьи на скрипке или цимбалах. Об ее обучении в классической женской гимназии. До сих пор помню, что фамилия бабушкиной первой учительницы — Бубликова. А какие же вкусные она готовила пироги! Запах выпекающегося в духовке замешанного с любовью бабушкой по собственному рецепту теста — безвозвратно утрачен, как аромат покинувшего навсегда детства. Бабушка Шура — она могла спеть и старинный русский романс, и куплеты задорных частушек. Была глубоко верующим человеком, читала перед сном евангелие или молитвослов, а по просьбе соседей или родственников, гадала на картах. Бабушка Шура — мудрая и добрая, как мне тебя не хватает.
Я открываю глаза в палате уже совсем светло, наверно стрелки часов приближаются к пяти. Если так, скоро проснется дежурная медсестра и начнет выполнять назначения доктора. Мне положена очередная утренняя внутримышечная доза антибиотика, димедрола и парамидола…
Веки опускаются, и я переношусь на десять лет в прошлое. Лето. Мы с мамой на базе отдыха «Лесная сказка». Живописный уголок природы всего лишь в тридцати пяти километрах от города: сосновый лес, с зарослями дикой малины и папоротника, река — усыпанная у берегов белыми лилиями, а в затонах желтыми чашечками кувшинок, с плескающимися окуньками размером с ладошку трех летнего ребенка. Я вижу себя на лодке, ритмично работающего веслами и успешно плывущего против течения реки, достаточно сильного в этих местах. Мне пятнадцать. Я уверен в своем настоящем и в своем будущем. Я знаю, чего хочу от жизни и чувствую силу, своего молодого растущего организма, в каждой клеточке тела, с каждым новым взмахом вёсел. Наверно я счастлив, хотя вряд ли догадываюсь об этом. Я просто ритмично налегаю на весла и легко преодолеваю сопротивление воды…
Забыться не удается, полудрема еще мгновение назад окутывающая сознание — рассеивается. В палате светло. День точно будет ясным, солнечным. Хочется курить. Хочется жадно впитывать в себя жизнь: ртом, легкими, глазами, кожей. Меня переполняет неведомое ранее неутолимое желание жить, хотя я не могу даже «начерно» сейчас представить, как я буду жить, когда выпишусь из больницы и вернусь домой…
«Я лег на сгибе бытия, на полдороги к бездне и вся история моя — история болезни (…) Живет больное все быстрей, все злей и бесполезней…». Я прожил четверть века, а что я успел сделать?
Однажды осенью, когда мне было примерно лет девять, на прогулке с отцом по дубовой роще, прилегающей к территории санатория для сердечников, мы встретили одного бывшего его пациента — грузного мужчину пенсионного возраста с целлофановым пакетом, наполненным доверху желудями. Он тяжело дышал, из его беседы с отцом, я понял, что месяц назад он перенес второй инфаркт. Каждое слово, каждое движение явно давались ему не без труда, а он улыбался и шутил. Помню, на обратном пути, когда мы возвращались на автобусную остановку у санатория, я спросил отца, зачем этот пожилой тяжело больной человек, собирал желуди, ценой невероятных для себя усилий. «Он хочет, сынок, оставить на земле свою дубовую рощу. Когда его уже не будет, дубы, выросшие из собранных им желудей, смогут радовать других людей еще сотни лет, как нас сейчас вот эти деревья вокруг».
…Дежурная медсестра проснулась, значит сейчас около шести. Моя последняя ночь в реанимации окончена. Наступил новый позолоченный солнцем летний день. От этой мысли мне становится на душе очень тепло и спокойно, словно маленькие дубки, высаженные моими руками, уже где-то шелестят своими листочками, даря прохладу неведомым мне путникам. Палата наполняется июньским утренним светом. Я закрываю глаза и незаметно соскальзываю в глубокий запоздавший сон.
…Березовая аллея неожиданно обрывается, и я из лесополосы выезжаю на открытое пространство идущего полным ходом строительства — прокладывается новая дорога. Деревья сменяют горы песка и щебня, впереди виден уже заасфальтированный участок, свежесть леса здесь поглощена жаром кипящей смолы и раскаленного асфальта — я останавливаюсь. Дальше ехать нет никакого смысла — разворачиваю велосипед и уже знакомой задорно петляющей тропинкой между двумя шеренгами стволов молодых березок, укутанных зеленью клейких на ощупь листочков, я неспешно возвращаюсь домой.
Мне почти тридцать пять. Ночь. Я сижу перед экраном монитора монотонно гудящего компьютера перечитываю набранный текст и отчетливо осознаю, что не сумел высказать то самое главное, ради чего решился записать дорогие мне воспоминания. Достаточно двух простых операций: «выделить все», нажать кнопку «Del» и все останется по-прежнему. Да, пожалуй, так и следует поступить…
Я выхожу на балкон. Конец сентября, а ночь по-летнему теплая. Закуриваю. Фонари освещают опустевшую улицу и от припоздавших прохожих, и от заблудившихся автомобилей, где даже бродячие собаки не лают, найдя себе уютное место на ночлег. Я стою один на балконе, не торопясь, затягиваюсь густым горьковатым на вкус дымом сигареты. Мне надо с кем-нибудь именно сейчас поговорить. Просто поговорить. Ночь. Супруга спит. К восьми ей, как обычно идти на работу, поэтому разбудить ее не решаюсь. И если бы она проснулась, смог ли я подобрать нужные слова, чтобы быть понятым? Шлейф нелепых ссор и накопившихся за совместную жизнь саднящих обид не оставляет нам ни единого шанса, как прежде, услышать друг друга.
Когда мне было лет пять, однажды ночью у мамы случился сердечный приступ. Мой сон прервал шум, доносившийся из родительской комнаты. Я слышал, как мама тяжело дышала, как отец распахивал окна, как дедушка вызывал «скорую помощь», бабушка молилась, а старшая сестра, всхлипывая, тихо плакала. Мне стало страшно. Я лежал в своей кровати, уговаривая себя опять уснуть, а сам не мог даже пошевелиться. Машина «скорой помощи» увезла маму в больницу. Бабушка, обнаружив, что я не сплю, присев у моего изголовья, ласковым голосом сказала, что все обязательно будет хорошо. Мама скоро поправится и вернется домой. А лучшая помощь ей сейчас — это закрыть глазки и уснуть. Я закрыл глаза и, уткнувшись лицом в подушку, беззвучно заплакал, мысленно умоляя всех сказочных волшебников и фей, о которых знал из прочитанных мне книг, сделать так, чтобы моя мама выздоровела и как можно скорее. Я просил, умолял, плакал, а страх усиливался — мысль, что мама может умереть, и я останусь совсем один на целом свете — вселяла в детскую душу ужас. В ту ночь мне впервые по-настоящему стало страшно, и я ощутил прикосновение леденящего бездонного одиночества, сковывающего тело и парализующего сознание.
Я возвращаюсь в комнату и вновь сажусь перед экраном монитора…
В памяти моего мобильного телефона числится более сотни номеров, а кому можно было бы вот так взять и позвонить среди ночи, чтобы просто поговорить об этом, обо всем — такого номера нет…
Мне почти тридцать пять, и я цитирую отрывок из романа Харуки Мураками «Мой любимый sputnik» двумя пальцами проворно стуча по кнопкам клавиатуры: «Почему все должны быть такими одинокими? Почему это необходимо — быть такими одинокими? Столько людей живет в этом мире, каждый из нас что-то жадно ищет в другом человеке, и все равно мы остаемся такими же бесконечно далекими, оторванными друг от друга. Почему так должно быть? Ради чего? Может наша планета вращается, подписываясь людским одиночеством?»
В детской спит моя дочь. В январе ей исполнится пять лет.
…Я стою перед дверью родовой комнаты, в ожидании чуда: появления на свет моего ребенка, моей дочки. И вот акушерка выносит, помещающееся на одной ладони чихающее и кричащее голенькое существо, только пару минут назад самостоятельно сделавшее первый вдох в своей жизни. «Папаша, принимайте дочку, — деловитым голосом говорит она, демонстрируя мне новорожденного человечка, словно товар в магазине, — десять пальчиков на руках, десять пальчиков на ногах, носик, ушки, глазки все на месте. В руки хотите взять?» Я не решился.
Три часа ночи. Я остался наедине со своими мыслями, чувствами и воспоминаниями. Их груз и сдавливает, и одновременно распирает грудь. Одиночество и тоска.
Я записываю четыре строчки из стихотворения Вадима Ротенберга, почему-то сейчас припомнившиеся мне, и с надеждой цепляясь за спасительную усталость, сохраняю файл, выключаю компьютер и иду спать.
Только то и остается, что потеряно —
Незаметно, безнадежно и давно,
Что пытаешься припомнить неуверенно,
А припомнив, не поверишь все равно.
— Молоко! Кому молоко!
Звонкий женский голос, доносящийся с улицы через распахнутую балконную дверь, обрывает мой утренний сон. Я неохотно открываю глаза.
— Молоко! Кому молоко!
Мне четыре с половиной года. Начало июня. Родители уже ушли на работу, бабушка хлопочет на кухне. В комнату проникает запах яичницы, жареной колбасы и аромат какао. Я лениво потягиваюсь в кровати. Голос продавщицы молока удаляется все дальше и дальше и вот становится еле различимым, как и тарахтение ее тележки навьюченной двумя бидонами молока. Через две недели я с родителями поеду на море. Увижу дельфинов, медуз, а может даже акулу. Об этом приятно думать, лежа на кровати еще не вполне избавившись от сонной неги.
— Внучек, ты проснулся? Завтрак готов. Пора вставать!
Я еще раз сладостно потягиваюсь в своей кровати, подмигивая солнечному зайчику, улыбающемуся мне с потолка родительской комнаты.
— Да, бабуль, я проснулся!
Мне четыре с половиной. У меня впереди еще один бесконечно длинный, беззаботно-ясный день моего детства и целая жизнь…
Вот и все. Я ставлю точку. Нет, пожалуй, многоточие…
2009 г.
Постскриптум
Но снег такой же как всегда, -
Проверь рукой или губами, -
И мы пред ним виновны сами,
Что не оставил в нас следа
Вадим Ротенберг.
Прошло три года...
Второй день второго месяца весны. Снег сыплется с неба. Безудержные белые хлопья мокрого апрельского снега кружатся, кружатся, кружатся над городом, облепляя верхушки деревьев, крыши автомобилей и домов, обеляя спешащих по своим делам уличных прохожих. Обжигая лицо и шею, снег пробирается за воротник моей куртки, рубашки — холодит спину... Что-то неведомое мне свершилось на небе, и на землю обрушился весенний снег. Он такой же, как в детстве, такой же каким он был до и останется после меня: пушистый — колкий — белоснежный...
Хлопья весеннего снега бережно пеленают тропинки парка, где я несмышленым мальчишкой, сидя на коленях старшей сестры, кружился на «чертовом колесе», где влюбленным юношей робко и неумело целовался с девушкой, моей будущей невестой и женой.
Снег запорашивает позолоченный синий купол маленькой церквушки, в которой нас крестили и венчали, где на исходе прошлой весны я в отчаянье взывал к небу и неумело молился за спасение нашего ребенка. Но небо молчало...
Юля прожила один день. Самый обычный теплый майский день вместил всю ее жизнь, а ночью ее не стало...
Почему меня не было рядом?
«Укор мертвых — самый страшный укор, потому что от них не дождаться ни прощения, ни сожаления, ни жалости к сотворившему зло кающемуся грешнику»1.
Но природе неведомо человеческое горе и для нее нет смерти: у могильных оград распускается сирень, как и прежде, шелестит зеленая листва на кронах кладбищенских деревьев, а вишни роняют свои цветы на надгробные плиты. Смерть и жизнь слились воедино: рыдание матери, потерявшей свое новорожденное дитя и трели соловья, поющего свою брачную песню.
Снег обжигает лицо и шею, холодит спину... Я не в силах повернуть время вспять и изменить прошлое. Не обратимость поступков — таков приговор живущим, пытающимся укрыться от колких хлопьев весеннего снега, поднимающим воротники курток и пальто и с досадой всматривающихся в молчащее свинцовое небо...
Нет, не в моей власти что-либо изменить, но снег прекратится и прекратится внезапно. Небо, конечно, просветлеет и белые островки на асфальте растекутся ручейками талого снега, превращаясь в лужицы, отражающие необъятную синеву неба над нашими головами.
Парк моего детства встрепенется от лучей апрельского солнца, зазвучит голосами птиц, и обязательно, пробудится! Уже не я, а другой влюбленный семнадцатилетний паренек впервые признается в своих чувствах той самой девчонке, своей единственной — с надеждой, трепетом и страхом, украдкой заглянув в ее глаза...
И бесконечно-бездонное синее небо над их головами закружится, озаренное весенним солнцем, а на земле, словно по волшебству, появятся «капельки неба» — подснежники...
…«Папа, папа! Смотри! Смотри!» — восклицает восторженно моя дочка Соня, глядя на спичку — кораблик, стремительно подхваченную потоком талой воды и уплывающую все дальше и дальше по весеннему ручейку, задорно прокладывающему себе путь вдоль тротуара. Она радостно бежит за ним в след до тех пор, пока кораблик не попадает в лужицу-море и становится едва различим в волнах темной воды.
Ни на одной географической карте мира мы не отыщем апрельских ручьев-рек впадающих в лужи-моря, возникших из талого снега. Но дети знают, что это вовсе неважно, потому что их маленькие кораблики бесстрашно плывут по весенним морям к еще не открытым никем континентам, пускай существующим лишь в их воображении.
На лице Сони — восторг, а в глазах — улыбка.
Пришла весна! А я чуть было не пропустил ее приход! И прав был Гавриил Троепольский, написавший когда-то такие слова: «Жизнь идет. Идет потому, что есть надежда, без которой отчаяние убило бы жизнь».
Улыбающиеся глаза дочери — это мой самый главный маячок. Значит надо жить. Значит, есть еще надежда...
2012 г.