ОППЛ
Общероссийская Профессиональная Психотерапевтическая Лига
Крупнейшее сообщество психологов, психотерапевтов и консультантов

Бурно М.Е. Кошачье горе

КОШАЧЬЕ ГОРЕ

(Психотерапевтический рассказ из очень старой папки)

Профессор М.Е. Бурно

Тридцатилетний московский психиатр-психотерапевт Елисеев вырос в детском доме. Он помнил, как кормил там маленьких красных рыбок в аквариуме. Кормил, посыпая им щепотки засушенных водяных блох. Ещё убирал лоток за кошкой Фросей. А в шестой праздник Победы ел вместе с ребятами пирожок с вишнёвым вареньем. Тревожно вспомнилось, как сердитый, с большой неровной головой мальчик отнимал у него игрушку — деревянную синицу и бил его. Уже тогда Елиссев узнал-почувствовал, что когда помогал кому-то, тоже робкому, слабому, одинокому, — делалось на душе немного светлее. Помогал молчаливой уборщице подметать, мыть пол. Уборщица сказала ему, что он подкидыш. Ещё товарищу своему, Салиму, помогал решать задачи по математике, физике, помогал запомнить, как устроен цветок. Захотелось стать врачом, чтобы ещё кому-то как-то помогать. И при этом чтобы душевно полегче было самому в одиночестве со своими тревогами о том, что кто-то совсем плохо живёт, а он сам будто за что-то виноват перед ним.

Вот и теперь, неделю назад, старшая медсестра диспансера хмуро упрекнула его в том, что принимает больных без белого халата. Пытался ей объяснить, что врач без халата как-то душевно ближе больному человеку. Сестра не поняла, хмыкнула, и он теперь, особенно по ночам, всё тревожится, почему она не поняла. Вчера рассказал о таких своих переживаниях кафедральному консультанту доценту Соколову, который тоже в диспансере не надевал халат. Сухощавый доцент, похожий язвительной усмешкой на главного в стране психиатрического академика, объяснил ему, что немцы называют такие страдания «кошачьим горем», «катцен яммер». Немцы потешаются над этим, а у нас в России почему-то из этого выросла великая психологическая проза. Елисеев уважал доцента за учёность, за то, что тот выше его ростом, на десять лет старше и уже был на международной психиатрической конференции в Польше. Елиссев любил погружаться в чтение Толстого и Чехова. Ему сделалось легче от доцентского пояснения. Усмотрел из него даже некоторую ценность в своём тревожном самоедстве с виноватостью перед теми, кому хуже, чем ему. Теперь он испытывал только тревожную неловкость за то, что внятно не поблагодарил Соколова за его пояснение.

Ещё Елисеев недавно как будто бы уже решил жениться на своей депрессивной пациентке Катерине. Ему почему-то думалось, что так могли бы звать его мать, которую, может быть, обманул его отец. И вот она, мама, голодающая, во врем войны, вынуждена была оставить своего младенца в тряпках возле детского дома.

Уже более года они с Катериной раз в неделю встречались по часу в психотерапевтическом кабинете. Катерина, студентка-филолог, рассказывала ему свою трудную жизнь в многолюдной квартире с родственниками. Мама давно умерла, а отец, выпивающий металлург, попрекал Катерину за то, что учится всего лишь на учительницу и, значит, мало будет зарабатывать. «Я не стану тебе помогать, Катька, — всё повторял он. — У нас с женой своих четверо, тебе надо настоящее дело делать без стихов и всяких художеств». «Да, надо жить нормально, — соглашалась с мужем мачеха. — Как все живут. А ты выпендриваешься. Потому тебе и жить не хочется. Потому травишься, а потом тебя скорая откачивает». Катерина рассказывала всё это Елисееву и застенчиво читала ему стихи Баратынского, Тютчева, Ахматовой, рассказывала о художниках, показывая их картины на открытках. Многого из этого Елисеев не знал, стыдился, но и радовался, что теперь знает. Катерина читала Елисееву и свои стихи — о Природе, о Вселенной, о Христе. Это тоже было ему интересно, но почему-то не запоминалось, как, например, ахматовское. И ещё радовался, что узнаёт всё это от Катерины, ставшей ему такой близкой. Катерина сама говорила: «Для меня радость и лечение рассказывать вам всё это, я чувствую, как вы меня понимаете, хотя и мало говорите. Вижу, как важно для вас то, что и для меня важно. Я после нашей встречи — этих злых, ругательных голосов в ушах почти не слышу, тоска сильно ослабевает. При прежних лекарствах. Мне кажется, если б я была всё время с вами, у меня бы вся болезнь прошла без лекарств». Елисеев краснел и молча кивал головой. Размышлял о том, как духовно богаты многие душевнобольные. Потому он и любит больных больше, чем здоровых, так сказать, «нормальных». Даже само слово «нормальный» стало для него тягостно неприятным. Он почти готов был в последние недели, после каждой лечебной встречи с Катериной в диспансере, сделать ей предложение и увезти её в свою однокомнатную квартиру, чтобы остаться там с нею только вдвоём. Они с ней как два одиночества, а вместе им будет хорошо. И даже если в новой их жизни с Катериной вернётся к ней острая психотика со стремлением к самоубийству, он Катерину поцелует — и всё у неё пройдёт. А ребёнок родится — благородное советское государство, как бывает, даст врачу и учительнице с ребёнком двухкомнатную квартиру. Как в своё время ему, детдомовцу, дало однокомнатную. Но тут Елисеев вспомнил, что диспансер не разрешит Катерине, по причине её тяжёлого душевного заболевания, работать с детьми. Но успокоился на том, что станет тогда Катерина свободным художником, будет дома стихи писать. Государство ей пенсию даст по психиатрической инвалидности. А он будет ей всю жизнь служить нежной заботой о ней. Будет этим заодно помогать и себе самому со своими тревожными «кошачьими» горестями. Станет учиться у Катерины психотерапии искусствами, творчеством.

В субботу Елисеев провёл группе пациентов свой гипнотический сеанс задушевного расслабления с внушениями картин весенней природы с ещё крохотными зелёными листьями. Простился с пациентами, вышел из гипнотария и увидел перед собой полноватого широкого парня с круглым встревоженным лицом, дрожащими губами и руками. Тут же впустил его в свой кабинет. Парень рассказал, что собрался жениться, но вдруг узнал окольными путями, что мамаша невесты лежала в психиатрической больнице. Правда, уже давно. Теперь вот трясёт его от ужаса: вдруг у них родятся больные дети. Жениться ему или нет?

— Да любите ли вы невесту? — спросил Елисеев.
— А как же! уже больше года вместе живём. Так можно мне на ней жениться?

Елисеев сказал, что такие советы врач давать не может. Но если больна лишь бабушка, то вероятность рождения больных внуков, по научной литературе, почти такая же, как если бы все были душевно здоровы.

— Правда? — обрадовался Толстяк. — Значит, зря я трясся? Шашлык из кошки? Да?
— Да, да, прощайте!
— Но как же всё же узнать, какой её мамаше поставили диагноз?
— С этим помочь не могу. Да и какой в этом смысл?

Парень кивал головой, благодарил. Но в его дрожащих круглых щеках заметны были остатки тревожной недоверчивости.

Когда в тот же день Елисеев, отправляясь домой, вышел с портфелем из диспансера, то увидел этого же парня в окне легковой машины. Толстяк, заметив его, выбрался из своей светлой «Волги». Он был в белом дорогом свитере, который Елисеев в кабинете не заметил. Елисеев спросил:

— Не меня ли вы ждёте?
— Нет, — сказал Толстяк и показал на очередь у краснокирпичного дома через весеннее нежно-зелёное поле. — Тут машину купить записываются, и я тоже записался.
— Хотите купить ещё одну?
— Не знаю. Может, к тому времени эту продам. Садитесь, подвезу вас.
— Тут мне близко. Я люблю ходить.
— Садитесь… — уговаривал парень.

Елисееву неприятны были и парень, и его приглашение. Подумалось: снова станет говорить о своём «несчастье». Отказался и пошёл через поле по дорожке. Молодая трава перемешивалась с прошлогодними серо-жухлыми растениями, желтели уже кое-где цветы мать-и-мачехи, коричневые крохотные листья конского щавеля, встретил и лиловую крапивку, тоже крохотную ещё сныть. Встретился жёлтый одуванчик. Красные жуки-солдаты с чёрными пятнами на спине бегали туда-сюда на дорожке. Елисеев размышлял, что вот даже в тревоге таких сангвинических людей, как Толстяк, живёт практичность, предприимчивость. Да если бы чудесная Катерина, худенькая, с большим, как у лягушки, ртом, вдруг душевно ухудшилась и заговорила о нежелании жить, — разве смог бы он думать о покупке какой-то там машины? Дикость! Он вообще не смыслит в технике, механизмах, задумывался бы за рулём. Нет, они будут лечиться чтением Мандельштама. «Художник нам изобразил глубокий обморок сирени…» И никакие диссертации им не нужны. Будут вместе помогать жить несчастным душевнобольным своей добротой, искусством. Он не исследователь, он практик по натуре. Практика — вот его деревянная «синица в руку», которую у него отнимали ещё в детском доме.

Дня через два Елисеев снова, как он это про себя называл, «проживал» вместе с пациентами в гипнотарии сеанс гипноза-отдыха с внушёнными картинками природы. В это время за стеной в пустой комнате медсестёр звучали долгие телефонные звонки. После сеанса Елисеев пошёл в сестринскую, взял трубку. Это был снова Толстяк. Он посоветовался с профессором-генетиком, и тот сказал, что дело серьёзное. Риск рождения больного ребёнка возможно вычислить, исходя из формы шизофрении у бабушки. Следует тщательно исследовать бабушку, невесту и будущего отца. Толстяк захлёбывался тревогой. «Как же мне теперь быть? Попросить невесту провериться? Она же обидится. Но, доктор, ведь это серьёзное дело — жениться. Что же — жениться или нет?» Елисеев повторил, что не даёт таких советов. Советоваться тут нужно, прежде всего, со своей душой. «Вот она, — думал он про себя, — хотя и тревожная, а всё равно бездуховность, «нормальность» проклятая». Избавившись от Толстяка, Елисеев уже размышлял о том, а, в самом деле, любит ли он сам Катерину? Конечно, любит, раз почти всё время о ней думает и хочет во всём ей помогать, стремится служить ей, её таланту. И так остро ему её жалко! А может быть, есть только жалость, а настоящей любви и нет? Вот недавно расспрашивал алкоголика-дебила, любит ли своего только родившегося ребёнка. И тот сказал: «Да, жалею его, очень». Елисееву стало совестно, что сравнивает Катерину с младенцем. Объяснил себе, что, конечно же, любит Катерину по-настоящему, потому что не только сердечностью, чувственностью, но и всей своей мужской одухотворённостью растворяется в её художественной, женственной поэтической сложности. Даже — в некоторых её философских мыслях об Аристотеле, Канте, которые непременно постарается понять-осознать. То есть они с Катериной вместе живут в особой духовной атмосфере, где нет границ между этой дурной «нормой» и патологией. Хотел бы посмотреть на Толстяка, когда бы тот узнал, что доктор женится на пациентке с галлюцинациями и сам не прочь быть таким душевнобольным, как Врубель или Достоевский. Душевнобольная мать Гоголя была, как известно, убеждена в том, что её сын изобрёл телеграф и железную дорогу. Что же, ей ни за что нельзя было рожать Гоголя? Впрочем, все нужны — и Гоголь, и этот практик Толстяк. А то, кто же будет работать с механизмами, например, в самолёте? Сам тут со своей рассеянностью-неловкостью такой беды наворотит. Всё, всё нужно в жизни. Листья мать-и-мачехи служат для грудных сборов, а корень одуванчика — для улучшения пищеварения. Для каждого своё. Но всё равно Толстяк был ему неприятен и думать хотелось только о Катерине. Худенькой, тихой Катерине, чудесном своём Лягушонке, с большим милым ртом. А сам он низкорослый, жилистый, с редкой бородкой. Не врач, а закорючка. «Но вот поженимся и больше в больницах никогда она у меня не будет. Обниму, поцелую и успокоится. А с капельницей, если понадобится, сам управляться умею. В основном станем лечиться нежностью и творчеством. «Нормальным» здоровякам это трудно понять». И жалеть Катерину он, конечно, тоже будет, чтобы защищать от всякого зла. У великого психиатра Блёйлера была душевно больная, кататоническая сестра, и он жалел её. Терпеливо помогал ей двигаться дома. За обеденным столом сидела как своя. Сам ей еду в тарелку накладывал.

Елисеев постоянно читал том «Руководства по психиатрии» швейцарского клинициста Эугена Блёйлера, выпущенный по-русски в Берлине в 1920 году. Он купил этот том в Магазине медицинской букинистической книги в Проезде Художественного театра и любил читать, перечитывать. Например, блйлеровское о том, что шизофреник может тонко осмыслить философскую статью, но в то же время не понимает, что нужно себя хорошо вести, если хочешь поскорее выписаться из больницы. Или о том, что шизофреник не слабоумен вообще, а слабоумен только по отношению к данному моменту. И что нужен человек, который бы постоянно душевно заботился о нём, не раздражаясь на него. Перечитывая подобные места в книге Блёйлера, Елисеев размышлял, что эта беспомощная блейлеровская шизофреническая «расщеплённость» делает человека, особенно женщину, даже ещё интересней, таинственней, даже более загадочно-желанной, нежели женщина обыкновенная, так сказать, «нормальная». А когда женщина ещё тянется к тебе, оживляется в общении с тобою, — расщеплённость эта ещё прекраснее и прозрачнее.

Ночью Елисеев почему-то снова тревожился о том, будет ли им, действительно, хорошо вместе с Катериной. Не исстрадается ли он с ней, с её голосами, бредом? А вдруг она окажется ещё и ужасно раздражительной? Когда проклятые сомнения вконец замучили его, Елисеев решил следующее. Ничего страшного, он, в крайнем случае, будет Катерину клинико-психотерапевтически изучать, как и себя самого изучает. Может быть, даже откроет нечто новое, важное в психотерапии шизофрении. В этом будет особенный, благородный, смысл такой необычной женитьбы.

Днём Елисеев рассказал доценту Соколову о своём неприятном чувстве к Толстяку и заодно намекнул, что сам бы, например, женился на Катерине. Сообщил даже, что в Библиотеке один коллега поведал ему в коридоре, что Блёйлер терпеливо уговаривал дома внушением свою больную кататоническую сестру одеться и пойти с ним куда-то. Блёйлер даже рассказывал об этом своим ученикам.

— Да, — вздохнул Соколов, — я знаю об этом. Но, коллега, как бы вам сказать … не то, чтобы вы просто сентиментальны, а, точнее, простовато-наивны, что ли… Простите. Блёйлер, уже не в «Руководстве», а на своём восьмидесятилетнем юбилее высказал убеждённость в том, что душевнобольные всё-таки существенно нарушают жизнь своих близких и всего общества. Он даже одобрял, к вашему сведению, стерилизацию и кастрацию душевнобольных. Конечно, всё это было в ту пору, до современных лекарств. Лишь благодаря им, шизофреники, как знаете, стали больше спать с открытыми или закрытыми глазами. Всё-таки как-то меньше при этом мешают жить здоровым людям. Даже у многих больных получается кое-как работать на несложной работе. Уборщиком, носильщиком, например.
— Но Дюрер, Босх, Врубель, Дали, Мусоргский? — осмеливался возражать Елисеев.
— Ах, коллега, это так редко.
— Как же редко? Я в Ленинской библиотеке сейчас изучаю...
— Вы бы лучше лекарства изучали.
— Лечение духовной культурой может помочь обрести смысл. Высокое творчество больных обогатит общество…
— Никак не пойму, кто вы — наивный самородок или сами тово, а? Я ведь говорю не о лёгких невротиках, а о душевнобольных, с психотикой.
— Существует же в мире терапия творчеством, духовной культурой? — не соглашался Елисеев.
— Начитались в библиотеке. Вот консультировал вчера истероподобную депрессивную больную. Пожилая уже, больна с юности. Всю жизнь рыдает взахлёб: почему умершие давно родители замуж её так и не выдали. И вы тоже своими психотерапевтическими увещеваниями никак не смогли ей помочь. Только современные препараты ещё кое-как её усмиряют, приглушают. И то сквозь них сумасшедшие рыдания прорываются.

Елисеев вспомнил эту женщину с «картофельным», как ему подумалось, лицом и жидкой седой косой. Она трагически кричала у него в кабинете: «Меня ни один мужчина никогда не любил!» Елисееву тогда это показалось депрессивно-истерическим, нескромным, и он не смог посочувствовать. Но сейчас подумал, что ведь это, в самом деле, жуть, трагедия для пожилой уже женщины. Стало горько-обидно за неё, хоть сам объяснись ей в любви. Поблагодарил молча, кивком головы, доцента и вернулся в свой кабинет.

Елисеев был потрясён сообщением о старом Блёйлере. Об отношении доцента Соколова к психотерапии, к психотерапевтам он и раньше догадывался, но тут…

По дороге домой со своим портфелем совсем расклеился, забыл зайти в продуктовый магазин за овсянкой, кабачковой икрой, за рыбой навагой для себя и кошки Фроси. Назвал так свою грустную кошку, как звали кошку, за которой убирал в детском доме. Мучился ещё теперь, как и прежде бывало, своей примитивностью, малообразованностью. Ему по-английски так трудно читать, а по-немецки совсем не может. Да и по-русски в Библиотеке ещё мало прочёл. Всего семь лет после института работает. Потому такая наивность, малограмотность. Знает, что у Флобера есть роман «Воспитание чувств», а о чём там — не ведает. Тягостное, болезненное переживание перед бездной ещё не узнанного, непонятного. Плоховатая память, противная застенчивость, робость, сомнения. Психоанализов, экзистенциализмов, всего этого западного, не понимает. Лишь своё, доморощенное, русское в Библиотеке с душевной охотой большими буквами конспектировал и применяет, вот теперь. А Соколов, небось, юбилейную речь Блёйлера где-то по-немецки читал. В сущности, что он, психиатр-психотерапевт Елисеев, умеет? Умеет только искренне жалеть, любить своих пациентов, пытается как-то по-земному, по-русски им помогать, читая наших Яроцкого, Бехтерева, Консторума. Ну, стремится поднять, посветлить больные души пребыванием их в гипнотическом состоянии. Павлов ещё считал это пребывание в гипнозе организмической защитой. Ну да, сам он наполнил гипноз картинами живой природы, чтобы пациентам и ему самому во время сеанса целительно чувствовать родственное, российское, в берёзах, скворцах, коровах. Ещё побуждает некоторых больных к творчеству, общению с искусством, но ведь неумело, самоучкой, побуждает. Чтобы искусством лечить, надобно его знать, а из него тот ещё искусствовед. Вот если бы вместе с Катериной… Великий Блёйлер, конечно, всё-таки нехорошо говорил в старости о душевнобольных. Видимо, потому так говорил, что не был простым практическим психиатром-психотерапевтом, как Елисеев. Когда погружаешься в это душевное, духовное врачевание, как просто в свою жизнь, то чувствуешь, понимаешь, что разница между душевным здоровьем и душевным нездоровьем уходит прочь, ускользает. Если, конечно же, болезнь не служит откровенному злу. Например, убийству. Тогда этой разнице прочь уходить нельзя. Тогда душевнобольной просто не ведает, что творит.

Среди этих размышлений Елисеев стал подумывать и о том, что он же совсем не знает Катерину в близкой, домашней, жизни, а только лишь — в психотерапевтическом кабинете. И что же есть это их глубинное духовное общее? Понимает ли он это ясно? Как именно будет теперь помогать Катерине в их квартире? Как вместе станут помогать пациентам? Испугавшись, Елисеев быстро себе объяснил, что никто ещё до «жизни вместе» подробно, глубоко не знал любимого человека. Ну, что, залёживаться Катерина будет в депрессии, как это бывает с ней? Так он умеет сам варить овсяную и гречневую кашу, а хлеб и колбаса в магазине продаются. Они тут оба, как выясняется, неприхотливы. А в том, что своими психотерапевтическими занятиями он и себе самому помогает, так ничего неестественного, дурного в этом нет. Даже животные не только сражаются друг с другом за существование, но ведь и помогают друг другу выживать. Должно быть, по-своему, инстинктивно, жалеют друг друга, сохраняя вид. Птица, притворяясь беспомощной, раненой, уводит врага подальше от гнезда с беспомощными птенчиками. Жалобно кричит, сам видел. Сколько такого читал в Библиотеке у философа Кропоткина! Надо непременно самому страдать и лечиться этой психотерапевтической помощью другому человеку. Тому, кому тоже плохо, даже ещё хуже.

Обо всём важном они с Катериной договорятся. Будет у них осмысленная, вдохновенная, единая жизнь.

Не договорится по главному он только с Соколовым. Пусть себе считает, что в наше лекарственное время психотерапевтически гладить по головке уже смешно. Да, нынешние лекарства гасят психотику-остроту, все эти галлюцинации, депрессию… Но больные, живущие только на лекарствах, толстеют в своём душевном бесчувствии без терапии духовной культурой. Душа в лекарственном «комфорте» не светится жизнью, смыслом существования. Бесчувствие становится для многих страданием. Безболие превращается в боль. А тут больная, даже по необходимости загруженная лекарствами, светлеет в гипнотическом сеансе. Когда слышит о бабочке, берёзе, ёлке, о бегущем по дорожке жуке-солдате с чёрными пятнами на красной спине. Другой пациент благодарит после сеанса за ахматовские строки: «когда б вы знали из какого сора растут стихи, не ведая стыда, как жёлтый одуванчик у забора, как лопухи и лебеда…» Это же лечение душевными праздниками. Оно даже возможно и совсем без лекарств. С этой дороги их с Катериной никогда уже не свернуть. Они станут помогать природе больного человека лечиться духовной культурой. И при этом будут с Катериной всю жизнь служить друг другу. Катерина не знает, как чудесно помогает ему жить со смыслом в душе. Полюбит она и робкую Фросю. И фиалки в горшке на кухне станет с тёплым чувством к ним поливать. Всем хорошо будет там в их квартире. Главный психиатрический академик с его ядовитой усмешкой психотерапию недолюбливает, а больных-то любит. И, говорят, хочет писать книгу о циклотимии у Пушкина.

Елисеев шёл домой с таким светлым чувством, будто там уже ждёт его Катерина. Неважно, что в магазин забыл зайти, какой-нибудь съедобный кусок в доме отыщется. Тревожная грусть, напрягавшая его от доцентского сообщения о старом Блёйлере и от горького размышления о несправедливости в мировой психиатрии вообще, смягчилась. «Откуда, почему, зачем это во мне такое тихое тревожно-светлое чувство к душевнобольным? — думал он, разглядывая жёлтый вечерний одуванчик. — Откуда это, забирающее всю душу?» Верилось, что настоящая их жизнь с Катериной, дивная жизнь, вот-вот начнётся. Завтра сделает, наконец, предложение. Если ночью не замучается кошачьим горем.

 

1980