Рубрика «Творчество психотерапевтов»
Красная кастрюля
Бурно Марк Евгеньевич
доктор медицинских наук, профессор, г. Москва
(Рассказ из старой папки)
Сорокалетний тощий человек, Александр, едет во второй половине дня в старомодном двухвагонном трамвае от окраины Москвы к центру. Железные влажные крыши с краюхами мокрого снега плывут за окном. Плывут и чёрные деревья, без листьев, в каплях воды, но иногда с красными увядшими гроздьями рябины. Серая ноябрьская слякоть. Александр и его семидесятилетняя мать живут в деревянном, не разрушенном ещё наступающими многоквартирными зданиями доме. Несколько лет назад, после острого психоза перенесённого в больнице, одна его картина на выставке сделала скандал. Кривая красная кастрюля среди нескольких очень солёных огурцов и грязных редек вызвала у многих посетителей сильное ощущение зловещей неловкости, которое не проходило даже возле соседних полнокровно-радостных армянских пейзажей. Кто-то даже назвал этот натюрморт в книге отзывов «пессимистически-вражеским и способствующим пьянству». С тех пор картины Александра не выставляют. Но изредка покупают его картины коллекционеры, овощные магазины и столовые. Александр — человек внешне весёлый с аристократическим прозрачным носом с горбинкой, на котором красные прожилки-узоры. После знакомства с «Руководством по психиатрии» Блейлера ему удалось изобразить в диспансере участковому психиатру шизофрению и получить инвалидность с пенсией. Благодаря этому, Александр до обеда рисует, уже не считаясь тунеядцем, а после обеда, бывает, даже ещё немного подрабатывает к пенсии. Мать, крестьянка в прошлом, ещё умудряется на оставшиеся после покупки красок и другого для живописи деньги почти через день давать на обед сыну мясо.
После той печальной выставки участковый психиатр приехал к Александру домой — навестить и купить «Красную кастрюлю». Александр не взял за картину денег, но намекнул, что хорошо бы ему для искусства получать пенсию подольше. «Да, да, конечно», — кивнул психиатр. И уехал с картиной в специальной своей матерчатой сумке для картин. Теперь Александр прибывает на «уценку» (как он называет переосвидетельствование) без особых тревог. «Неловко, конечно, так подличать с психиатром, — упрекает он себя. — Ведь обманываю государственную медицину, которая так мне помогает жить. Землю копать, книги продавать могу лишь час-другой, а не с утра до вечера. Иначе страхи, глюки, слабость одолеют. Вот только рисовать могу без устали. Да, обманываю… но ведь это же ради искусства».
Кончилась окраина, плывут за окном трамвая высокие новые дома-коробки, но ещё встречаются рябины. «Попробую, — думает художник, — написать четыре большие рябиновые ягоды, в мокрых боках которых отражаются куски снега на крышах, скворечник, дома-коробки и даже вон тот мотоцикл, у которого в колесе складывается из спиц, вроде бы, череп.
Вскоре Александр стоит уже в центре Москвы, в подземном переходе, и продаёт «неходовые» книги.
— Вся Москва, — кричит он интеллигентным басом, — громадная культурная Москва терпеливо ждала выхода в свет этой замечательной книги! И теперь все мыслящие люди всюду разыскивают и хватают эту удивительную книгу! Но её так трудно найти! Только здесь, только здесь она…
Многие прохожие, гипнотизируясь голосом Александра, его узким с длинными чёрными ресницами, непроницаемым лицом, покупают бездарную книгу у такого необыкновенного «артиста». Его старый серый прорезиненный плащ висит на стенном крюке, а сам он — в светлом, будто новеньком, пиджаке, хоть и много раз перешитым мамашей, в чернильной с белыми горошинами бабочке и в красной жилетке. Считая монеты, расхваливая книгу, Александр ещё и разглядывает весёлую булку, в авоське какой-то старухи, булку, залитую раздавленным там же яйцом. Вот ещё сюжет — смятое ногами на каменном полу яблоко очень похоже на морду какого-то бульдога неподалёку. И яблоко будет в картине, и бульдог, и яйцо с булкой. Он может рисовать с пенсией всё, что захочет. Свобода и творчество!
— Эту книгу разыскивает сейчас вся Москва! — кричит художник. — Мальчик, не мешай гражданину подойти к редкой книге. С огромным нетерпением и воодушевлением мы ждали эту книгу о смысле жизни каждого из нас. И, наконец, дождались.
Продав книги, Александр идёт отчитаться в книжный магазин поблизости. Потом шагает к входу в метро. Там, закутанная в тёплый платок, грузинка продаёт, тоже замёрзшие хризантемы. Уже по дороге к своему старомодному двухвагонному трамваю, он заходит в любимый магазин «Овощи и фрукты», где висит на стене его картина с жёлтыми помидорами из своего детства и похожими на картофелины грушами, и вдыхает с наслаждением в течение нескольких минут смешанный запах яблок и мандаринов. Это Александр так тоже лечится. Ему всё-таки трудно жить. Его защитная бравада на людях для него самого — неприятная болезненно-воспалённая взбудораженность, даже с каким-то душевно солоноватым привкусом. А когда проклёвываются ещё сквозь это глюки — зловещие неземные голоса из прежних острых больничных приступов, — приходится их глушить диспансерными таблетками. Но больным человеком, достойным пенсии, он себя всё равно не считает.
В трамвае Александр встречает приятеля Евгения, очень уж робкого, съёжившегося, тоже художника, которого вообще никогда не выставляли, за его религиозность в картинах. В прошлом году Александр привёл к нему своего знакомого француза и тот купил у Евгения лохматых синих ворон на золотом кресте церкви. Купил и картину Александра — грустный, потрёпанный в бане берёзовой веник на весеннем грязном снегу. И сфотографировал художников. Покупатель даже прислал им потом роскошный французский журнал с их портретами и репродукциями их картин. Читать по-французски художники не могли, но Александр сказал: «Тут, я чую, написана клевета против нашего советского государства, а оно платит нам с тобой пенсии и ещё, когда сломают наши домишки на окраине, поселит нас в отдельные квартиры с дополнительной площадью и с отсутствием соседей по закону об охране нервных людей». «И вообще, — добавил он, — нашего нервного брата в той же Франции в старину жгли на кострах как колдунов и за связи с ведьмами, а в России нас кормили и ублажали, боготворили в монастырях, Васе Блаженному вон какой храм воздвигли». Ещё Александр советует коллеге следующее. «Ты там на комиссии, на уценке, не растеряйся. Спину не гни, сиди прямо, не суетись, в глаза психиатру не смотри, а смотри ему поверх уха. На вопросы не отвечай — то есть не контактен. Спросят что — скорчь рожу, а спину, спину прямо держи. Понял? Что? Голоса? Да ты что! Разве можно психиатру такое говорить! Ты ещё им расскажи про картинки в голове! Это же наше святое дело! Разве поймут! Я никогда про это не рассказываю. Рожу скорчь и поверх уха ему смотри. И всё. Я вот тебе дам книгу профессора Блейлера про шизофрению почитать. Там ещё почерпнёшь. Погляди, что я там красным карандашом подчеркнул».
За трамвайным окном уже темно. Мало тут, на окраине, электрических фонарей.
— Мамаша мне сейчас гречневой каши даст! — вздыхает Александр. — А тебе?
— Макарон, — крестится коллега на проплывающую за окном церковь.
— Во-во, ещё там перекрестись на уценке, сразу вторую группу оставят. Будешь себе припеваючи церкви свои писать, могилы… Но чертей на крестах не рисуй, ни-ни! Это, брат, не гоже такое. А хочешь подработку тебе устрою? Голос у тебя сильный? Хотя нет, ты не сможешь. У меня только внутренняя тоска-застенчивость, а у тебя и наружная тож. Да, страшновато нам жить, брат, но ведь и бесценный мягкий уют бывает в душе от искусства, а?
Когда Александр подходит к своему крыльцу по слякотной дорожке мимо уже почти выкопанного, с лепёхами снега, картофельно-капустного огорода с двумя капустными кочанами, то начинает снова упрекать себя за то, что обманывает государство, тем более — других учит это делать. «Но ведь всё же это ради святого искусства», — оправдывается он перед собою и машет рукой, чтобы прогнать нехорошие сомнения. И жадно глотает ещё на улице запах родной горячей гречневой каши.
Москва, 1969 г.